Зощенко М. Рассказы.
Четыре дняЧитатьГерманская война и разные там окопчики,— все это теперь, граждане, на нас сказывается. Все мы через это нездоровые и больные.У кого нервы расшатаны, у кого брюхо как-нибудь сводит, у кого сердце не так аритмично бьется, как это хотелось бы. Все это результаты.На свое здоровье, конечно, пожаловаться я не могу. Здоров. И жру ничего. И сон невредный. Однако каждую минуту остерегаюсь, что эти окопчики и на мне скажутся.Тоже вот не очень давно встал я с постели. И надеваю, как сейчас помню, сапог. А супруга мне говорит: — Что-то,— говорит,— ты, Ваня, сегодня с лица будто такой серый. Нездоровый,— говорит,— такой у тебя цвет бордо.Поглядел я в зеркало. Действительно,— цвет лица отчаянный бордо, и морда кирпича просит.Вот-те, думаю, клюква! Сказываются окопчики. Может, у меня сердце или там еще какой-нибудь орган не так хорошо бьется. Оттого, может, я и серею.Пощупал пульс — тихо, но работает. Однако какие-то боли изнутри пошли. И ноет что-то.Грустный такой я оделся и, не покушав чаю, вышел на работу.Вышел на работу. Думаю — ежели какой черт скажет мне насчет моего вида или цвета лица — схожу обязательно к доктору. Мало ли — живет, живет человек и вдруг хлоп — помирает. Сколько угодно.Без пяти одиннадцать, как сейчас помню, подходит до меня старший мастер Житков и говорит: — Иван Федорович, голубчик, да что с тобой? Вид,— говорит,— у тебя сегодня чересчур отчаянный. Нездоровый,— говорит,— у тебя, землистый вид.Эти слова будто мне по сердцу полоснули.Пошатнулось, думаю, мать честная, здоровье. Допрыгался, думаю.И снова стало ныть у меня внутри, мутить. Еле, знаете, до дому дополз. Хотел даже скорую помощь вызвать.Дополз до дому. Свалился на постель. Лежу. Жена ревет, горюет. Соседи приходят, охают.— Ну,— говорит,— и видик у тебя, Иван Федорович. Ничего не скажешь. Не личность, а форменное бордо.Эти слова еще больше меня растравляют. Лежу плошкой и спать не могу.Утром встаю разбитый, как сукин сын. И велю поскорей врача пригласить.Приходит коммунальный врач и говорит: симуляция.Чуть я за эти самые слова врача не побил.— Я,— говорю,— покажу, какая симуляция. Я,— говорю,— сейчас, может быть, разорюсь на трояк и к самому профессору сяду и поеду.Стал я собираться к профессору. Надел чистое белье. Стал бриться. Провел бритвой по щеке, мыло стер — гляжу — щека белая, здоровая, и румянец на ней играет.Стал поскорей физию тряпочкой тереть — гляжу, начисто сходит серый цвет бордо. Жена приходит, говорит: — Да ты, небось, Ваня, неделю рожу не полоскал? Я говорю: — Неделю, этого быть не может,— тоже хватила, дура какая. Но,— говорю,— дня четыре, это, пожалуй, действительно верно.А главное, на кухне у нас холодно и неуютно. Прямо мыться вот как неохота. А когда стали охать да ахать — тут уж и совсем, знаете ли, не до мытья. Только бы до кровати доползти.Сию минуту помылся я, побрился, галстук прицепил и пошел свеженький, как огурчик, к своему приятелю.И боли сразу будто ослабли. И сердце ничего себе бьется. И здоровье стало прямо выдающееся.1925
АРИСТОКРАТКА
Читать
Григорий Иванович шумно вздохнул, вытер подбородок рукавом и начал рассказывать:
— Я, братцы мои, не люблю баб, которые в шляпках. Ежели баба в шляпке, ежели чулочки на ней фильдекосовые, или мопсик у ней на руках, или зуб золотой, то такая аристократка мне и не баба вовсе, а гладкое место.
А в своё время я, конечно, увлекался одной аристократкой. Гулял с ней и в театр водил. В театре-то всё и вышло. В театре она и развернула свою идеологию во всём объёме.
А встретился я с ней во дворе дома. На собрании. Гляжу, стоит этакая фря. Чулочки на ней, зуб золочёный.
— Откуда,— говорю,— ты, гражданка? Из какого номера?
— Я,— говорит,— из седьмого.
— Пожалуйста,— говорю,— живите.
И сразу как-то она мне ужасно понравилась. Зачастил я к ней. В седьмой номер. Бывало, приду, как лицо официальное. Дескать, как у вас, гражданка, в смысле порчи водопровода и уборной? Действует?
— Да,— отвечает,— действует.
И сама кутается в байковый платок, и ни мур-мур больше. Только глазами стрижёт. И зуб во рте блестит. Походил я к ней месяц — привыкла. Стала подробней отвечать. Дескать, действует водопровод, спасибо вам, Григорий Иванович.
Дальше — больше, стали мы с ней по улицам гулять. Выйдем на улицу, а она велит себя под руку принять. Приму её под руку и волочусь, что щука. И чего сказать — не знаю, и перед народом совестно.
Ну, а раз она мне и говорит:
— Что вы,— говорит,— меня всё по улицам водите? Аж голова закрутилась. Вы бы,— говорит,— как кавалер и у власти, сводили бы меня, например, в театр.
— Можно,— говорю.
И как раз на другой день прислала комячейка билеты в оперу. Один билет я получил, а другой мне Васька-слесарь пожертвовал.
На билеты я не посмотрел, а они разные. Который мой — внизу сидеть, а который Васькин — аж на самой галерке.
Вот мы и пошли. Сели в театр. Она села на мой билет, я — на Васькин. Сижу на верхотурье и ни хрена не вижу. А ежели нагнуться через барьер, то её вижу. Хотя плохо. Поскучал я, поскучал, вниз сошёл. Гляжу — антракт. А она в антракте ходит.
— Здравствуйте,— говорю.
— Здравствуйте.
— Интересно,— говорю,— действует ли тут водопровод?
— Не знаю,— говорит.
И сама в буфет. Я за ней. Ходит она по буфету и на стойку смотрит. А на стойке блюдо. На блюде пирожные.
А я этаким гусем, этаким буржуем нерезаным вьюсь вокруг её и предлагаю:
— Ежели,— говорю,— вам охота скушать одно пирожное, то не стесняйтесь. Я заплачу.
— Мерси,— говорит.
И вдруг подходит развратной походкой к блюду и цоп с кремом, и жрёт.
А денег у меня — кот наплакал. Самое большое, что на три пирожных. Она кушает, а я с беспокойством по карманам шарю, смотрю рукой, сколько у меня денег. А денег — с гулькин нос.
Съела она с кремом, цоп другое. Я аж крякнул. И молчу. Взяла меня этакая буржуйская стыдливость. Дескать, кавалер, а не при деньгах.
Я хожу вокруг неё, что петух, а она хохочет и на комплименты напрашивается.
Я говорю:
— Не пора ли нам в театр сесть? Звонили, может быть.
А она говорит:
— Нет.
И берёт третье.
Я говорю:
— Натощак — не много ли? Может вытошнить.
А она:
— Нет,— говорит,— мы привыкшие.
И берёт четвёртое.
Тут ударила мне кровь в голову.
— Ложи,— говорю,— взад!
А она испужалась. Открыла рот, а во рте зуб блестит.
А мне будто попала вожжа под хвост. Всё равно, думаю, теперь с ней не гулять.
— Ложи,— говорю,— к чёртовой матери!
Положила она назад. А я говорю хозяину:
— Сколько с нас за скушанные три пирожные?
А хозяин держится индифферентно — ваньку валяет.
— С вас,— говорит,— за скушанные четыре штуки столько-то.
— Как,— говорю,— за четыре?! Когда четвёртое в блюде находится.
— Нету,— отвечает,— хотя оно и в блюде находится, но надкус на ём сделан и пальцем смято.
— Как,— говорю,— надкус, помилуйте! Это ваши смешные фантазии.
А хозяин держится индифферентно — перед рожей руками крутит.
Ну, народ, конечно, собрался. Эксперты.
Одни говорят — надкус сделан, другие — нету.
А я вывернул карманы — всякое, конечно, барахло на пол вывалилось,— народ хохочет. А мне не смешно. Я деньги считаю.
Сосчитал деньги — в обрез за четыре штуки. Зря, мать честная, спорил.
Заплатил. Обращаюсь к даме:
— Докушайте,— говорю,— гражданка. Заплачено.
А дама не двигается. И конфузится докушивать.
А тут какой-то дядя ввязался.
— Давай,— говорит,— я докушаю.
И докушал, сволочь. За мои-то деньги.
Сели мы в театр. Досмотрели оперу. И домой.
А у дома она мне и говорит своим буржуйским тоном:
— Довольно свинство с вашей стороны. Которые без денег — не ездют с дамами.
А я говорю:
— Не в деньгах, гражданка, счастье. Извините за выражение.
Так мы с ней и разошлись.
Не нравятся мне аристократки.
1923